Паника в Москве

Самый страшный день

Вспоминая о прошлом, москвичи среди самых тяжелых дней войны непременно называют 16 октября. Если другие даты истории Московской битвы окрашиваются в их памяти в цвета белые и багровые, когда над заснеженными полями Подмосковья загорелась заря Победы, то эта дата ассоциируется с цветом черным.

Хроники Великой Отечественной войны: 16 октября 1941 года Москва дрогнула

Почему тот осенний день середины октября можно назвать трагическим? Ведь линия фронта отстояла тогда от Москвы сравнительно далеко — за 100–200 километров; еще полтора месяца танковые клинья приближались к городу с разных сторон, пытаясь взять его в стальное кольцо, окружить.

В конце сентября, перед началом операции «Тайфун» — генерального наступления на Москву, — с запада город прикрывали три фронта, 15 армий и одна армейская группировка, куда входили 95 дивизий, насчитывавших 1 миллион 250 тысяч солдат. Привожу эти цифры из энциклопедии «Великая Отечественная война» и других книг о Московской битве, выходивших до 1985 года. Ни в одной из них не сказано, сколько солдат погибло под Вязьмой, где сомкнулись клещи армии Гитлера и попали в окружение пять армий. Под командованием генерала Лукина они сражались в безвыходном положении, не позволяя германским дивизиям ринуться на раскрытую Москву.

Маршал Жуков, отдавая должное погибшим в окружении, не раз подчеркивал, что их кровь и жертвы оказались не напрасными. В кольцо попало 10 (из 12) дивизий народного ополчения — добровольцев Москвы.

Зарубежные историки подсчитали: «В районе Вязьмы немцы окружили и захватили 600 тысяч русских». Это мнение «известного английского военного писателя», как его представляет академик Самсонов, автор книги «Военное поражение вермахта под Москвой», где эта цифра не опровергается.

Если произвести несложные арифметические подсчеты на основе общеизвестных данных, то окажется, что англичанин недалек от истины.

После катастрофы прибывший экстренно на поле боя Жуков, разобравшись в обстановке на фронте, доложил Сталину в 2 часа 30 минут 8 октября:

— Бронетанковые войска противника могут внезапно появиться под Москвой…

Тогда об этом мало кто знал в столице. Большой город жил в налаженном ритме: отражал налеты бомбардировщиков, выпускал самолеты, танки, гвардейские минометы — «катюши», стал арсеналом оружия, источником людских резервов для стоявшей впереди него армии. Сотни тысяч москвичей рыли окопы, противотанковые рвы все ближе к Москве…

И вот 13 октября гусеницы фашистских танков загрохотали по полям Московской области. 14 октября пал Калинин.

В ночь на 15 октября в Кремль на совещание, длившее­ся до утра, были вызваны руководители Ярославской, Ивановской, Горьковской областей и их городов. Они увидели на стратегической карте Генштаба рубеж обороны. Его следовало создать на случай, если Москва будет сдана.

15 октября немцы ворвались в Боровск и Верею.

С 22 июня по 15 октября город и фронт находились в постоянном взаимодействии. Москва каждый день и час усиливала помощь: посылала в бой новые полки, отправляла эшелоны оружия, продовольствия, обмундирования. Город жил по принципу: «Все для фронта, все для победы!»

И вдруг в этом налаженном войной механизме произошел сбой. В силу сложившейся угрожающей обстановки принимается решение… об эвакуации Москвы. Об этом документе известно по многим мемуарам, статьям. В книге «Не отдали Москвы!», написанной генералом Телегиным, одним из руководителей обороны города, рассказывается, как 15 октября ему позвонил глава Московского горкома партии Щербаков и сообщил об эвакуации.

«— Как это надо понимать? — спросил озадаченный генерал.

— Только так, как решено. Из Москвы в Куйбышев надо эвакуировать часть партийных и правительственных учреждений, дипломатический корпус, а также вывезти на восток оставшиеся еще в городе и области крупные оборонительные заводы, научные и культурные учреждения.

— Когда начнется эвакуация?

— Без промедления, сегодня же…»

Застыла сталь в мартеновских печах «Серпа и Молота», остановилась сборка танков, самолетов, автомобилей…

Вот свидетельство заместителя директора автозавода имени Сталина (потом ЗИЛ. — Л.К.) Кармазина: «15 октября после первой смены завод прекратил работу, и в ночь на 16 октября начался срочный демонтаж оборудования. Люди работали, не выходя с завода. Ежедневно отправлялось 500 вагонов с оборудованием… В ночь на 16 октября было принято решение об организации производства вооружения для фронта на базе оставшихся на заводе цехов».

Все так и было: ночью началось небывалое по масштабу перемещение на восток сотен заводов и фабрик, миллиона людей — начался небывалый в истории Москвы исход… Но вот о чем не хватило духу упомянуть мемуаристу, так это о том, что началось волнение рабочих, возник стихийный митинг, возбужденная толпа требовала объяснений у директора: эвакуация многими воспринималась как сдача города.

Что пишет по поводу начавшихся событий генерал?

«День 16 октября оказался, как и следовало ожидать, очень трудным. Нарушился сложившийся режим жизни огромного города, находившегося к тому же в угрожающем положении, возникли перебои в мобилизации населения на оборонительное строительство. Эвакуация несколько расстроила систему уже созданных, подготовленных и готовящихся отрядов и дружин второго эшелона защитников Москвы. Предстояло восстановить все это».

Есть еще одна короткая запись генерала, несколько проливающая свет на возникшую ситуацию. Чувствуется, насколько грозная и неожиданная обстановка сложилась вдруг в городе после начала массовой эвакуации: «И вот в это время, когда зримым становилось меняющееся в нашу пользу соотношение сил, крепнущая оборона Москвы и растущая стойкость ее защитников, эвакуация части предприятий и учреждений, обывательские домыслы, а то и просто трусость отдельных людей породили провокационные слухи о якобы готовящейся сдаче Москвы».

Даже спустя много лет после 16 октября 1941 года не нашел генерал слов, чтобы сказать, как все было. Трудно поверить, что ему самому в день 16 октября «зримым становилось меняющееся в нашу пользу соотношение сил», когда Западный фронт, истекая кровью, постоянно отступал. О перевесе в нашу пользу не могла тогда идти речь, так как именно утром 16 октября по Ленинградскому шоссе (по-видимому, то был авиадесант) мчалась прямо к Москве ничем не сдерживаемая колонна немецкой мотопехоты.

Конечно, то была не такая страшная, длиной в 25 километров, бронированная колонна из танков и бронемашин, прорвавшая фронт в начале октября на дальних подступах. Но шальной фашистский отряд приблизился к Москве настолько, насколько не удавалось больше никому, даже в конце ноября.

Навстречу колонне немцев устремился отряд танков БТ‑7. Они мчались по улице Горького, Тверской, Ленинградскому проспекту, Ленинградскому шоссе — и столкнулись с мотопехотой в ту минуту, когда пулеметчики на мотоциклах въезжали на горбатый Химкинский мост, переброшенный через канал, у нынешней границы города. Танков за ними не оказалось. Всех захватчиков уничтожили в коротком бою. Он произошел в 15 километрах от Кремля…

Об этом факте, который кажется многим неправдоподобным и опровергается, мне сообщили бывшие участники боя, ветераны дивизии имени Дзержинского. Это люди, не склонные к выдумкам. Их танки дежурили тогда у Покровских казарм и по сигналу тревоги не раз выполняли экстренные задания, уничтожая прорвавшиеся к городу вражеские группы.

Но не то событие породило панику, повлияв на поведение москвичей: о бое на Горбатом мосту мало кто узнал. А вот утром 16 октября, подойдя к станциям метро, сотни тысяч горожан увидели их закрытыми. На некоторые линии не вышли трамваи. Наконец, добравшись до проходных, рабочие увидели их запертыми, охрана не пускала в цеха тех, кого решено было не брать на восток, ведь все уехать не могли…

Вот эти-то события и стали поводом к тому, что город дрогнул.

Рабочим говорили об эвакуации, а своими глазами они видели, как готовились взрывать заводы, мосты…

Над Москвой клубился дым: на кострах во дворах, на улицах жгли документацию, архивы предприятий, управлений, домовые книги…

«Жил я тогда на Крутицком Валу, — рассказал мне историк, академик Самсонов, — пришел в тот день на кинофабрику, а она закрыта. Метро не работает, трамваи тоже не ходили. Люди растерялись, поскольку положение на фронте было действительно угрожающим, очень трудным. Вот в такой обстановке и возникла паника — она усугублялась тем, что заводы, фабрики, станции метро закрылись фронтально. На некоторых предприятиях начальство сбежало, иногда вместе с кассой. Атмосфера того дня была как никогда тревожной — многие думали, что немцы вот-вот ворвутся в город».

Еще одно воспоминание бывшего секретаря парткома завода «Серп и Молот» Туртанова:

«Возвратились мы на завод, привезли с собой взрывчатку, смотрим на наши мартены и прокатные станы, а у самих на сердце камень. Пришел я к тому месту, которое указано в инструкции для закладки взрывчатки, и вижу: ко мне идет старый наш вальцовщик. Лицо все в морщинах, глаза красные, слезятся, — видно, не выходил целые сутки из цеха. И смотрит мне этими глазами в самую душу.

— Слушай, — говорит вальцовщик, — ты только не торопись с этим, до самого крайнего срока жди. Поторопишься — не поправишь…

Он ушел, а я подумал: как же это получается? Считали, что в секрете осталась наша тяжелая миссия, а народ-то знает. Откуда?»

Люди начали противиться эвакуации, перекрывали путь грузовикам, следовавшим на восток, особенно легковым машинам, полагая, что начальство бросает их на произвол судьбы.

Так случилось, в частности, на Ленинградском проспекте, на 2-м часовом заводе, куда председатель исполкома поспешил, чтобы разрядить обстановку:

«Приехал на завод. Двор заполнен возбужденными рабочими. Выяснилось, что они не знали о том, что эвакуация производится по решению правительства. Рабочие предполагали, что руководители завода самовольно вывозят оборудование».

Картину того дня в Москве и в Кремле оставил бывший нарком авиационной промышленности СССР Шахурин.

Утром 16 октября он побывал на двух предприятиях, где произошла эвакуация. В опустевших цехах одного из авиазаводов застал группу рабочих в подавленном настроении. Из глаз женщины-работницы брызнули слезы, когда она нежданно-негаданно увидела наркома:

— Мы думали, все уехали, а нас оставили. А вы, оказывается, здесь…

Шахурин ответил:

— Если вы имеете в виду правительство и наркомат, то никто не уехал.

Нарком сознательно лгал. Все члены правительства получили предписание выехать из Москвы. Но Сталин разрешил Шахурину задержаться в городе.

По дороге нарком увидел, что в Москве не работает транспорт, закрыто метро. На другом авиационном заводе, где он побывал, рабочие возмущались, что руководство уехало, а положенной зарплаты за две недели вперед не выдало.

Вскоре наркома вызвали в Кремль, где он увидел такую картину:

«Кремль выглядел безлюдным. Передняя квартиры Сталина открыта. Вошел и оказался один из первых, если не первым, вешалка была пуста. Разделся и прошел по коридору в столовую. Одновременно из спальни появился Сталин. Поздоровался, закурил и начал молча ходить по комнате.

В этот момент в комнату вошли Молотов, Щербаков, Косыгин и другие. Сталин поздоровался, продолжая ходить взад-вперед. Все стояли. Сесть он никому не предложил. Внезапно Сталин остановился и спросил:

— Как дела в Москве?

Все промолчали. Посмотрели друг на друга и промолчали.

Не выдержав, я сказал:

— Был на заводах утром. На одном из них удивились, увидев меня: а мы, сказала одна работница, думали, что все уехали. На другом рабочие возмущены тем, что не всем выдали деньги, им сказали, что увез директор, а на самом деле не хватило в Госбанке дензнаков…

Сталин сказал:

— Нужно немедленно перебросить самолетом дензнаки.

Я продолжал:

— Трамваи не ходят, метро не работает, булочные и другие магазины закрыты.

Сталин обернулся к Щербакову:

— Почему?

И, не дождавшись ответа, начал ходить.

Потом сказал:

— Ну, это ничего. Я думал, будет хуже.

И, обратившись к Щербакову, добавил:

— Нужно немедленно наладить работу трамвая и метро. Открыть булочные, магазины, столовые, а также лечебные учреждения с тем составом врачей, которые остались в городе. Вам и Пронину надо сегодня выступить по радио, призвать к спокойствию, стойкости, сказать, что нормальная работа транспорта, столовых и других учреждений бытового обслуживания будет обеспечена».

Как видим, никто из приближенных вождя, кроме наркома, во время описываемой сцены не посмел доложить об истинном положении в Москве. А ведь кроме волнений рабочих на заводах царило напряжение на улицах, вокзалах…

Об этом сказано в романе Константина Симонова «Живые и мертвые», где описывается то, что было хуже закрытых магазинов и замершего транспорта:

«Десятки и сотни тысяч людей, спасаясь от немцев, поднялись и бросились в этот день вон из Москвы, залили ее улицы и площади сплошным потоком, несшимся к вокзалам и уходившим на восток шоссе, хотя, по справедливости, не так уж многих из этих десятков тысяч людей была вправе потом осудить за их бегство история».

Были, однако, в этом потоке люди, которым вскоре после 16 октября пришлось держать ответ не перед историей, а перед судом военного времени, трибуналом. Об этом сообщили газеты, дав информацию о суде над директорами магазинов и заводов, убежавших из Москвы.

Переполненные вокзалы не могли отправить массы неорганизованных пассажиров. Трудно передать состояние людей, попавших в толпы, осаждавшие станции в тот черный день.

Чтобы покончить с растерянностью, поддержать людей, необходима была правдивая информация. Но по радио 16 октября никто из руководства не выступил…

По Можайскому шоссе катилась лавина беженцев, крестьяне уводили с собой кормильцев — коров, овец, лошадей; люди тащили на себе узлы, везли вещи в детских колясках, на велосипедах…

И на следующий день, 17 октября, было неспокойно. На шоссе Энтузиастов, бывшей Владимирской дороге, собралась толпа, не выпускавшая из людского кольца колонну машин, следовавших в тыл.

Председатель исполкома Моссовета срочно направился к месту происшествия, а чтобы не подумали, что и сам он стремится покинуть город, проследовал к заставе Ильича кружным путем, через Бакунинскую улицу и Измайловский парк.

«Подъезжаем. Неподалеку от заставы Ильича толпа не пропускает несколько грузовых и легковых автомашин, требуя их возврата на заводы. Разъяснили причины эвакуации, рассказали, что руководство остается на месте, что на подступах к столице строятся укрепления, и никто Москву сдавать не собирается».

В тот день выступил по радио Щербаков: «Под давлением вражеских войск, прорвавших на одном из участков фронта нашу оборону, части Красной Армии отошли на оборонительный рубеж ближе к Москве. Над Москвой нависла угроза. Но за Москву будем драться упорно, ожесточенно, до последней капли крови. Планы гитлеровцев мы должны сорвать во что бы то ни стало…»

фото: ru.wikipedia.org
Строительство оборонительных сооружений рядом с Москвой осенью 1941 г.

Как видим, из этой речи жители города не узнали, где находится «оборонительный рубеж ближе к Москве».

В тот день выступил по радио председатель исполкома Моссовета. Василий Прохорович Пронин рассказывал автору этих срок:

— Предполагалось, что немцы окружат Москву и начнут налеты, начнется уничтожение города, поэтому началась массовая эвакуация. За 15 дней удалось вывезти миллион человек, эвакуировать 500 заводов и фабрик. В середине октября у нас не было достаточно войск, положение было очень серьезное, но Москву сдавать мы не собирались. Эвакуировался ли Московский совет? Нет, московские организации не уезжали, аппарат исполкома Моссовета работал. Мы предполагали было вывезти сотрудников-женщин, но они отказались.

Но нашлись такие люди, кто побежал. Так, сбежали в тот день Фрумкин и Пасечный: один руководил отделом искусств, другой — местной промышленностью. Их поймали под Владимиром и судили, отправили в штрафные роты. Полная уверенность, что Москву отстоим, появилась только в ноябре, когда подошли резервы — несколько армий».

До конца не выяснено: почему прекратилась работа метро? Именно это происшествие стало сигналом, что нужно бежать, сигналом опасности и тревоги.

Бывший председатель исполкома многое хранил в памяти, но на мой вопрос, почему замер метрополитен, ответить не смог. Или не захотел.

Однако факт остается фактом: утром 16 октября метрополитен двери не открыл, как обычно. Потому что часть вагонов использовали ночью для эвакуации. А также потому, что начали, например, на станции «Динамо» демонтаж эскалаторов. Напряжение с контактного рельса сняли по всем линиям… По-видимому, это распоряжение поступило, минуя отцов города. Оно могло идти от наркома путей сообщения Кагановича, которому подчинялся метрополитен, или наркома НКВД Берии.

Некоторую информацию мне дал бывший начальник спецотдела метрополитена, то есть секретного отдела, Степан Евдокимович Теплов. Начальника метрополитена Новикова и его срочно вызвали в Наркомат путей сообщения 15 октября.

— В наркомате мы увидели нечто невероятное: двери раскрыты, суетятся люди, выносят кипы бумаг — одним словом, паника. Нас принял нарком Каганович. Он был как никогда возбужден, отдавал направо и налево приказания.

И вот от человека, чье имя носил тогда Московский метрополитен, — от Кагановича услышали Новиков и Теплов слова, которым не сразу поверили:

— Метрополитен закрыть. Подготовить за три часа предложения по его уничтожению, разрушить объекты любым способом…

Поезда приказывалось с людьми эвакуировать в Андижан. Что нельзя эвакуировать — сломать, уничтожить. Насколько Теплов помнит, нарком сказал, что Москву могут захватить внезапно, поэтому нужно срочно начать эвакуацию.

Далее Теплов мне сказал:

— Я сочинил нечто вроде клятвы о неразглашении приказа, и все, кому он был объявлен, подписывались под этой клятвой.

Ночью шло минирование — его выполняли прибывшие пиротехники. Рубился кабель, в реку сбросили трансформаторы…

Я зашел домой, переоделся теплее на случай, если придется уходить из Москвы. Новиков показал мне билет на специальный поезд. Мне было приказано уезжать на машине начальника метрополитена.

Мы ждали у телефона звонка наркома. Наконец он позвонил и спросил, что сделано во исполнение приказа. Когда Новиков доложил, то услышал в трубке, что приказ отменяется, и нужно срочно возобновить движение, пустить хотя бы один поезд. Это было выполнить трудно: пиротехники сделали свое дело и ушли, не оставив нам плана, где заложена взрывчатка.

Но поезда пошли — пошли только те, конечно, что не успели отправить из Москвы.

В 18 часов 45 минут двинулись поезда от «Сокольников» до «Парка культуры», пошли мимо станции, где находился подземный кабинет Сталина…

Очевидцы вспоминают, что Москва выглядела непохожей сама на себя. Люди стремились к центру, на главные улицы, тянулись к Кремлю, окраины казались покинутыми. Уголовники грабили магазины. Милиция разбежалась…

Но замешательство продолжалось недолго. 17 октября пошли поезда по линии, что вела к «Соколу». Здесь задержка на сутки произошла потому, что в ночь на 16-е демонтировали эскалаторы, — требовалось время, чтобы их снова собрать и пустить.

Однако некоторые факты (подобные демонтажу эскалаторов) говорят о том, что в Москве проводились акции, выходившие за рамки эвакуации. Так, была взорвана мачта радиостанции имени Коминтерна, стоявшая восточнее города, в 50 километрах. На нелегальное положение перешел секретарь МГК партии Калашников, устроившийся под фамилией Засорин учителем сельской школы в Подмосковье. Комплектовались подпольные партийные центры, создавались явки, типографии, склады оружия, продовольствия на случай, если Москва будет сдана.

18 октября фашистские войска захватили Можайск — последний город перед Москвой на западном направлении.

Подводя итоги того дня, в Военном совете констатировали: положение в Москве неспокойное. Усилились налеты — они стали происходить и ночью, и днем. Члены Военного совета обратились с просьбой разрешить переместить штаб Московского военного округа в Горький, ввести в Москве осадное положение.

Председатель исполкома Московского совета Пронин вспоминал:

«В сырой промозглый вечер 19 октября идем вместе с А.С.Щербаковым по темному и пустынному Кремлю. Нас пригласили на заседание Государственного Комитета Обороны.

Входим в кабинет. Начинается заседание. Без лишних слов Сталин подходит к столу и говорит: «Положение на фронте всем известно. БУДЕМ ЛИ ЗАЩИЩАТЬ МОСКВУ?» (выделено мною. — Л.К.). Наступило тягостное молчание. Помолчав немного, он обратился с этим вопросом к каждому члену ГКО и к нам. (Позже мы узнали, что он о защите столицы предварительно советовался с командованием Западного фронта.)

Получив от всех утвердительный ответ, Сталин продиктовал известное постановление о введении осадного положения в Москве и прилегающих к ней районах. После принятия этого постановления Верховный Главнокомандующий сразу же стал вызывать по телефону командующих военными округами восточных районов и отдавать приказы о направлении на защиту Москвы дополнительных дивизий».

Это свидетельство убеждает, что окончательное решение о судьбе Москвы приняли к вечеру 19 октября. До этого обсуждались и другие, которые вызвали шок у населения.

Сама постановка вопроса: «Будем ли защищать Москву?» — говорит о многом, как и поименное голосование. Продиктованное в тот вечер Сталиным постановление (вариант, написанный Г.М.Маленковым, он забраковал) памятно многим москвичам. Оно начиналось архаичным официальным русским словом, вышедшим к тому времени из употребления, — «сим». Это слово проникало в душу каждого русского человека, возбуждало чувство, пересиливающее тревожные настроения, вызванные поспешной эвакуацией и прочими решительными мерами.

«Сим объявляется, что оборона столицы на рубежах, отстоящих на 100–120 километров западнее Москвы, поручена командующему Западным фронтом генералу т. Жукову…»

На войне как на войне. Объявлялось осадное положение, нарушителей порядка требовалось отдавать под суд трибунала, а всех «провокаторов, шпионов и агентов врага» — расстреливать на месте.

По радио постановление ГКО передавалось не раз, его напечатали газеты, листовки с текстом белели на стенах домов, афишных тумбах, заборах… Кризис преодолевался, город восстанавливал дыхание, налаживал новый ритм жизни.


В прифронтовой Москве

Первое, что мы увидели, войдя в квартиру, — пол, засыпанный мелкими осколками стекла. Во всех четырёх окнах нашей комнаты не осталось ни одного целого стекла. С большим трудом удалось застеклить одно из них. Другое, выходящее на Донскую, и два дворовых окна до конца войны оставались забитыми фанерой. В первый же вечер была объявлена воздушная тревога — все происходило так же как в Никольском, только вместо щели мы теперь спускались в газоубежище, помещавшееся в подвале нашего дома. В дальнейшем налёты стали практически ежедневными, начинались они с немецкой аккуратностью всегда в одно и то же время — в десять часов вечера — и продолжались часов до одиннадцати — двенадцати. За это время на Москву и её окрестности падали сотни фугасных и тысячи зажигательных бомб, причём, как уже говорилось, значительная доля смертоносного груза приходилась на подмосковные посёлки — над центром Москвы поднимались при помощи аэростатов некие заграждения; не знаю, как они были устроены, но в какой-то степени способствовали отражению воздушных атак.

Глядя из единственного окна, я часто видел, как по Донской движется длинная, серая тупорылая рыба с волочащимся по булыжной мостовой хвостом. Голова её стремилась кверху, поэтому сбоку, при­держивая за верёвки и не давая ей взлететь, шли четверо или шестеро бойцов — зенитчиков. Если их было шесть, то они, как правило, оказывались совсем молодыми девушками — стрижеными, в пилотках и в тяжёлых армейских сапогах.

Наступило первое сентября, но ни одна московская школа не открыла дверей, чтобы встретить учеников. В одних школах были госпитали, в других — разные военные учреждения. Так формировались новые военные части, которые в спешном порядке отправлялись на фронт. Как и в июле по улицам двигались колонны сугубо штатских мужчин, плохо держащих строй, только вместо совсем молодых парней они состояли из мужчин далеко не юных. Это были добровольцы, записавшиеся в народное ополчение. Глядя на них, я, конечно, понимал, что кто-то не вернётся домой, но мог ли я тогда представить, что практически все они погибнут во время страшных боев под Вязьмой…

Многие москвичи, особенно те, кто работал на военных заводах, готовились к эвакуации в глубокий тыл — на Урал или в Сибирь, но массового отъезда из Москвы не было, московские фабрики и заводы работали на полную мощность. Почти все они полностью или частично сменили профиль — вместо мирной продукции на них делали оружие и боеприпасы.

Проезжая по центральным улицам, я часто не узнавал знакомых мест Москвы: в целях маскировки самые красивые здания были «спрятаны» под разрисованными сетками и разного рода пристройками. Так, глядя с Каменного моста на Кремль, вместо дворцов и соборов я видел какие-то невзрачные домишки, столь же странно выглядело место, где всегда стоял Большой Театр. Изменились и московские магазины: сначала опустели витрины, а очень скоро и полки за их прилавками. Чаще всего они были заставлены совершенно одинаковыми консервными банками с надписью «Chatka», по-видимому, это были камчатские крабы, которые совершенно не привлекали московских хозяек.

В сентябре были введены продовольственные карточки, и сразу стало заметно, что не хватает еды и, в первую очередь, хлеба. Карточки были четырёх разрядов: те, кто имел право на «рабочую» карточку, получа­ли по 500 г хлеба, владельцы «служащих» карточек — по 400 г, столь­ко же полагалось детям до двенадцати лет, а меньше всех — по 300 г — получали «иждивенцы». Карточки выдавались в домоуправлениях и представляли собой маленькие листки бумаги с неким подобием де­нежной защитной сетки; вверху было напечатано, какой категории кар­точка и на какой месяц она выдана, а ниже шли отрывные талончики, на каждом из которых стояло число (для хлебных карточек) и дневная норма. Талоны ни в коем случае нельзя было отрезать дома, эту операцию мог сделать только продавец непосредственно перед продажей хлеба. Неиспользованные талоны на вчерашний день (вероятность появления таковых была малой) становились категорически недействительными, зато можно было получить хлеб на завтрашний день, что практически все и делали.

Ходить в булочную за хлебом было моей семейной обязанностью. Каждое утро, простояв в очереди, состоявшей, по крайней мере, наполовину из таких же подростков, я протягивал продавщице карточку с надорванным талончиком на завтра и деньги, которые, в отличие от карточек, особой ценности тогда не представляли.

Получив обратно сначала обязательно карточки, а потом и взвешенную порцию хлеба – всегда свежего, так как его привозили ещё горячим и сразу начинали продавать — я шёл домой и по дороге не удержавшись, съедал вкусно пахнувший маленький довесок. Испытав угрызение совести, признавался в этом ужасном грехе дома, и никогда не был за это наказан.


Сейчас, когда детей чуть не до седьмого класса провожают в школу, кто-то может удивиться: как же это — дети одни, с драгоценной карточкой (месячный паёк хлеба для всей семьи!) в кармане, а то и просто в зажатом кулачке, ходят по пустынным московским улицам! И что же, ничего не случалось? Конечно, ходили слухи о каких-то бандах, но, насколько я помню, никаких ужасных происшествий с моими сверстниками в течение военных лет не случилось.

Добавка в сто граммов хлеба — сейчас может показаться смешным, но тогда это могло спасти жизнь, и мама, чтобы получить рабочую карточку, сдавала свою кровь — поллитра крови за полкило хлеба в день!

Кроме того, осень встретила необычно ранними заморозками; в начале октября уже пошёл снег, поэтому надо было позаботиться об утеплении жилища. В нашей коммуналке не было водяного (как тогда говорили — центрального) отопления, топили дровами, которые надо было приносить из сарая, что располагался в глубине двора. Осмотрев скудный запас своих дров, мы поняли, что их надо экономить (на дрова тоже были введены строгие ограничения). После двух-трёх «эко­номных» топок, стало ясно, что наша «голландка» на таком скромном пайке слегка нагревает себя, но уж никак не комнату. Выручил нас родственник-умелец, старый московский интеллигент, преподававший физику и математику в бывшем Коммерческом Училище. Рядом с сияющей сахарно-белыми изразцами голландкой была поставлена (прямо на дубовом паркете!) небольшая кирпичная печка, обмазанная глиной. Топилась она чурками длиной в треть полена, но худо-бедно обогревала комнату, а, главное, на ней можно было готовить еду и сохранять ее в относительно горячем состоянии. Сейчас это вспоминается с юмором, но тогда было не до смеха… Для печки нужна была плита – чугунная или стальная. Где-то в кустарных мастерских обещали сделать (за бутылку водки, разумеется), мама поехала и притащила эту плиту на себе – когда она вошла в дверь, лицо её было белым, как бумага. Она сбросила плиту на пол и рухнула на кровать.

Слушая разговоры мальчишек во дворе, я как-то услышал: «Мой брат на фронте, а сестра — на трудовом…», — и это не было образным выражением. Тысячи московских женщин были мобилизованы и находясь «на военном положении», то есть, живя в палатках или в брошенных домах подмосковных поселков, и не имея права поехать домой, эти «бойцы трудового фронта» с утра до вечера трудились, собирая замерзающие остатки урожая, заготавливая дрова и, главным образом, работая на строительстве оборонительных сооружений. Вчерашние девчонки копали противотанковые рвы и ямы, в которые опускали бетонные чашки с торчащими из них рельсами – получалось нечто вроде огромной щётки со стальной щетиной, обращенной своими концами на запад.

Линия фронта приближалась к Москве. В газетах и радиопередачах это не то чтобы замалчивалось, но и не подчеркивалось. Тем не ме­нее близость фронта чувствовалась — и по рассказам приезжавших с трудового фронта, и по разговорам в очередях (как тогда говорили, «по сведениям агентства ОГГ — Одна Гражданка Говорила») становилось ясно, что бои идут примерно в ста километрах от Москвы.

Этот эпизод был впоследствии в разных вариантах описан во многих военных мемуарах. Передовой отряд немецких мотоциклистов каким-то образом проскочил по Ленинградскому шоссе до подмосков­ных Химок, где и был в скором времени уничтожен. Случилось это, насколько я теперь понимаю, 14-го или 15-го октября. Следующий день — 16 октября 41-го года — запомнился мне, пожалуй, больше всех остальных дней первой военной осени.

Москва в осаде

Утром 16-го октября мы поджидали маму, которая должна была вернуться с работы. Работала мама на «сладкой» фабрике «Красный Октябрь» и примерно раз в неделю оставалась на ночное дежурство. Подождав часа два, я вышел на улицу и сразу почувствовал, что происходит что-то необычное. Несмотря на рабочее время, на улице было много народу, все куда-то спешили, что-то тащили — кто в мешках, кто на тележках или на детских сан­ках. Пахло чем-то горелым, осенний ветер трепал над улицей какие-то черные листы бумаги. Прямо на мостовой валялись обожженные с краев куски не то фанеры, не то картона, создавая впечатление погрома. Не узнав в чем дело, я вернулся в дом и стал слушать радио, но черная «тарелка», ничего вразумительного не сообщала.


Мама пришла во второй половине дня, с трудом таща на себе два огромных пакета, наполненных – чем бы вы думали? – прекрасными дорогими конфетами и плитками шоколада самых лучших сортов! «Вот, — сказала мама, — это вам от бывшего «Красного Октября». Фабрика закрыта и, говорят, заминирована. Сегодня мы не работали, а всё время только и делали, что таскали мешки и коробки с шоколадом к проходной, где их раздавали толпившимся на улице работницам. А наши начальники (мама работала бухгалтером в отделе сбыта) распорядились грузить весь оставшийся на фабрике товар на машины, которые должны прийти с фронта – и без всякого оформления! Это значит, фабрика может взлететь на воздух – и что дальше? Неужели Москву сдадут?..»

Впоследствии стало известно, что после прорыва фронта на западном направлении было подписано постановление о немедленной эвакуации Москвы: все что можно, следовало вывезти, а оставшееся оборудование, здания фабрик и заводов, электростанции, телефонные узлы и т.д. — надлежало срочно подготовить к уничтожению. Внезапность этого распоряжения и отсутствие своевременной информации и разумного руководства привели к тому, что в городе началась паника.

Но все это выяснилось много позже, а в тот октябрьский день мы пребывали в полной растерянности. Выслушав рассказ матери, я начал по­нимать, что происходило на московских улицах и во дворах. Наткнувшись на закрытые ворота фабрик и заводов (мало того — были закрыты двери всех станций московского метро!), народ сообразил, что дело плохо и, поняв, что начальству ни до кого и ни до чего нет дела, начал — где потихоньку, а где была возможность, то и всерьёз — тащить всё, что под руку попадётся. Особо привлекательными в этом смысле были места, где делали еду, — консервы, макароны, конфеты… Недалеко от нашего дома была фабрика «Ударницам» там, как и в других местах, рабочим выдавались пакеты с пастилой и мармеладом, а попутно, — разумеется, без спроса, — оттуда волокли ибочонки с патокой, и мешки с сахаром, и орехи, и многое другое. Помню, пожилая тётка, тщетно пытавшаяся перетащить мешок, из которого сыпалась мука, через канавку на пути, поняла, что это ей не по силам, и, отчаявшись, села на злосчастный мешок и стала злобно ругаться и горько плакать.

Самое удивительное — вся эта внезапная паника и неразбериха так же быстро кончилась, как и началась. Уже на следующий день большинство предприятий заработало, ещё через день открылись станции метро, пошли трамваи и даже, как с удовлетворением отметила мама, продукция «Красного Октября» стала отпускаться строго по накладным.

Разобраться в том, отчего в эти дни произошло столько и так быстро сменивших друг друга событий – дело военных историков, а я возвращаюсь к тому, что я видел и слышал.

Через два или три дня я услышал, как по радио читают новое постановление Государственного Комитета Обороны, в котором говорилось, что «с сегодняшнего дня Москва находится на осадном положении…Оборона столицы поручается командующему Западным фронтом генералу Жукову» — тогда я впервые услышал и запомнил эту фамилию. Далее в постановлении перечислялись меры по ужесточению и без того уже строгого режима в осажденной столице. В частности, патрульным подразделениям внутренних войск вменялось в обязанность «строжайшим образом пресекать действия всякого рода подозрительных лиц, а шпионов и провокаторов расстреливать на месте». Последняя угрожающая фраза имела весьма реальные последствия, в чем мне довелось убедиться в самом скором времени.

Спустя несколько дней, утром, когда я по обыкновению собирался в булочную, на улице раздались выстрелы, стреляли не из зенитного пулемета и, уж точно — не из орудия. Подбежав к булочной, я заметил около нее двух патрульных с винтовками, а подальше, у забора лежали какие-то, как мне показалось, мешки. Подойдя ближе, я разглядел военные шинели и торчащие из-под них ноги в сапогах…

Поговорив с мальчишками во дворе, я мысленно восстановил картину случившегося в то утро. Патруль остановил двух военных (судя по шинелям и сапогам — не рядовых) для проверки документов. Те двое, видно, куда-то торопились и, сочтя, что патруль превысил свои полномочия, пошли было дальше, но тут один из патрульных сорвал с плеча трёхлинейку, и раздались два выстрела… Сейчас я думаю, что моя тогдашняя версия была скорее всего верной — вряд ли эти два лейтенанта или майора были шпионами, но, как бы то ни было — это были первые люди, погибшие, можно сказать, на моих глазах и от руки соотечественников.

Положение на фронте, между тем, было угрожающим. Стало известно, что немцы заняли Клин, Дмитров и Можайск. Москва готовилась к возможным уличным боям — наша Донская, как и другие ули­цы, была перегорожена баррикадами, сооруженными из мешков с песком, уложенных несколькими рядами. На высоте несколько меньшей человеческого роста в них были проделаны узкие горизонтальные бойницы для стрельбы из винтовок и пулемётов, а перед ними располагались ряды противотанковых заграждений. Продолжались налеты, начинавшиеся по-прежнему ровно в десять вечера, рушились дома, гибли люди. Самые страшные из запомнившихся мне разрушении произвела упавшая на Коровьем Валу бомба в тысячу (!) килограммов. От ее взрыва рухнуло сразу четыре совсем не маленьких каменных дома между Калужской и Серпуховской площадями. Центр Москвы был под защитой, особенно охранялся Кремль, хотя и на его территорию попало несколько бомб.

Электричество в московских квартирах часто выключаемое в сентябре, в октябре и тем более в ноябре, практически никогда не включалось — москвичи перешли на керосиновые «коптилки», сделанные обычно из баночки, в которой когда-то был майонез. Туда наливали керосин (его ещё можно было купить в керосиновых лавках), а сквозькрышку проходила жестяная трубочка с вставленным фитилем.

В нашей квартире заметно поубавилось народу: многие уехали в эвакуацию — на Урал, в Среднюю Азию или на Алтай. Оставшиеся собирались у нашей долго не остывающей печки и обсуждали самые злободневные вопросы, например, что делать, если к нам придут немцы. К чести наших соседей по квартире большинство из них были уверены, что немцев в Москву не пустят — знали бы они, что в течение именно этих дней между линией фронта и Москвой практически не было боеспособных частей Красной Армии!

То, что в канун годовщины Революции состоялось традиционное торжественное собрание, не произвело на меня особого впечатления: оно происходило в метро, на глубокой станции «Маяковская», и присутствовавшие там ничем не рисковали. Что же касается военного парада, состоявшегося 7-го ноября на Красной площади, то, признаюсь, меня это и поразило и порадовало.

Мне очень понравилось тогда, что наши армейские части, не прячась и презирая опасность налёта вражеских самолётов, шли по Красной Площади, и даже то, что оставшиеся в осаждённой Москве вожди и генералы почти час стояли на открытой трибуне Мавзолея!

Ноябрь 1941 года был на редкость холодным. Остатки дров таяли на глазах, а в углу, образуемом наружными стенами нашей угловой ком­наты, явственно заблестел иней. Не помогала даже наша замечатель­ная экономная печка. Поэтому иногда, под вечер, мы перебирались к соседке, у которой печка была побольше, а комната — втрое меньше. В один из таких вечеров (уже наступил декабрь — по-моему, было 4-е или 5-е число) женщины, по обыкновению, обсуждали, как при запасах еды на два дня прожить две недели, а я слушал радио, вставив в розетку («тарелки» у соседки почему-то не было) концы шнура от старого наушника. Приложив карболитовую коробочку к уху, я услыхал знакомое «От советского Информбюро…» — и в таком знакомом левитановском голосе я вдруг почувствовал новую интонацию, не сурово сдержанную, а, скорее, радостно удивленную… А дальше в голосе Левитана зазвучало ликование: «Контрнаступление советских войск под Москвой!…»

«Слушайте! — закричал я и стал, захлебываясь от восторга, пересказывать содержание сообщения о том, что уже освобождены Волоколамск и Истра, и Клин, и другие близкие к Москве города. Все это было так неожиданно, что окружающие мне сначала не поверили, а потом, придя в почти такой же восторг, стали просить меня продолжать, не пропуская ни слова, пересказ услышанного о наших первых, таких долгожданных победах. По этому поводу был устроен настоящий праздник: из чудом уцелевшей горсточки черной муки были испечены замечательные лепёшки! Съев доставшуюся мне, я, как сейчас помню, сказал: «Когда кончится война, мы купим целый ме­шок чёрной муки, напечём таких лепёшек и будем их есть — столько, сколько захотим!»

Когда мне задают вопрос: «Пом­ните ли Вы войну?», то, прежде всего в памяти возникает нечто совсем не праздничное — я отчётливо вижу зарево пожаров над Москвой и страшную панику в день 16-го октября, я слышу лающие залпы зенитных орудий и суровый дикторский голос, чуть искажённый чёрной тарелкой репродуктора: «Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!…»